Хотя термин «постправда» был придуман критиками, на которых произвели впечатление Брекзит и президентская кампания в США, постправда укоренена в самой истории западной социальной и политической теории. Стив Фуллер возвращается к Платону, рассматривает ряд проблем теологии и философии, уделяет особое внимание макиавеллистской традиции классической социологии. Определяющая черта постистины — строгое различие между видимостью и реальностью, которое никогда в полной мере не устраняется, а потому видимость выдает себя за реальность. Вопрос в том, как добиться большего выигрыша — путем быстрых изменений видимости (позиция лис) или же за счет ее стабилизации (позиция львов). Т&Р публикуют отрывок из книги Стива Фуллера, где автор рассуждает о том, что значит «мыслить немыслимое», и разбирается в теориях познания.

Постправда: Знание как борьба за власть

Стив Фуллер
Издательский дом Высшей школы экономики, 2021

Более ранние исследования Тетлока, посвященные тому, как «мыслить немыслимое», составляют отправную точку, позволяющую понять его подход к пределам экспертизы. Но в нашем контексте более важно, что это исследование толкает экспертов в решительно постистинностном направлении, заставляя их относиться к контрфактическим сценариям с той же каузальной и моральной серьезностью, что и к фактическим случаям. В частности, когда экспертов просят вынести достаточно точные суждения касательно альтернативных вариантов прошлого или будущего, они часто должны прибегать к табуированным сюжетам, как называет их сам Тетлок, то есть должны искать определенный компромисс между «сакральной» и «секулярной» ценностью. Соответственно, сакральная ценность, нарушаемая в сценариях Тетлока, определяется границей, окружающей профессиональную область компетенции эксперта. Секулярная экспериментальная ситуация заставляет эксперта переступить эту границу, что приводит к суждениям, действительно его унижающим, возможно, даже в том случае, когда они оказываются верными. После этого часто приходится проводить определенные процедуры, которые Тетлок называет моральной чисткой, позволяющей восстановить авторитет эксперта, причем такая закономерность подтверждается поведением как лис, так и особенно ежей, которые склонны обвинять экспериментатора в нахальстве, если не откровенном обмане, поскольку он заставил их на время забыть об обычных стандартах доказательного суждения, определяющих, в частности, невозможное и неизбежное.

Исходным источником обсуждения моральной чистки является работа Дюркгейма, в которой описывалось сакральное и профанное применение пространства в обществе. Неудивительно, что в первых мысленных экспериментах Тетлока набожных христиан просили оценить в денежном эквиваленте умерщвление некоторых людей или же рассмотреть психодинамические последствия той ситуации, в которой Иисус воспитывался бы в семье с одним родителем. Здесь необходимо прояснить, как именно мысленные эксперименты Тетлока провоцируют у участников эксперимента появление «табуированных сюжетов». Для этого их просят превратить различие по природе в различие по степени или же свести качественное различие к количественному. Когда экспертов-историков или публичных интеллектуалов заманивают исследованием возможностей, отличных от тех, что они обычно считают допустимыми, специфика их предмета начинает стираться, и одно из следствий этого, разумеется, в том, что другие люди в такой ситуации начинают казаться не меньшими экспертами. Например, как только теологи начинают всерьез рассматривать саму идею оценивания человеческих жизней, неявно в разговор вступают экономисты. Стоит только всерьез озаботиться воспитанием Иисуса, и тут же в игру вступят психоаналитики, что они, собственно, и сделали в лице Альберта Швейцера.

Похожий результат поджидает и обычного верующего, который приписывает слишком много человеческих качеств — пусть даже в их гиперболизированной версии — божеству. Именно поэтому теологическая ортодоксия в авраамических религиях обычно практиковала аналогическое, а не буквалистское богословие. Без такого семантического размежевания библейское утверждение о том, что люди были сотворены «по образу и подобию Божьему», может легко привести к сдаче территории теологии социологам, поскольку Бог в таком случае начинает считаться утопической проекцией, превосходной степенью человека как такового, к способностям которого мы можем постепенно приблизиться коллективными усилиями. Таким образом, профанный характер учений о совершенствовании человека и социальном прогрессе связан не столько с их формальным отталкиванием от традиционной религии, сколько с их прямой конкуренцией с нею, например, в нарративах о секулярном спасении, развиваемых позитивизмом Конта и социализмом Маркса.

В целом же мы могли бы сказать, что рациональность становится действительно секулярным ментальным процессом, как только мы обучаемся ценностным компромиссам. Решения, которые ранее считались, если говорить словами Тетлока, табуированными (сакральное против профанного) или же «трагическими» (сакральное против сакрального), становятся попросту «эффективными».

Грубо говоря, ни одна цель не является безусловной, у всего есть своя цена. В историческом плане этот взгляд ассоциировался с возросшим ощущением личной ответственности за последствия наших действий

Иными словами, разум более не владеет нами, то есть не навязывает нашему мышлению какой-то определенный результат; скорее, уж мы сами обладаем разумом. Интересным прецедентом для рассмотрения этого вопроса является социальная история сублимации насилия: насилие, к которому нас влекли животные инстинкты, превратилось в дозированное применение силы, необходимой для достижения какой-то более высокой цели.

Объяснения — а также оправдания и осуждения — вспышек насилия в истории человечества проще всего складываются тогда, когда такие вспышки представляются в качестве обособленных «событий» с ясным разделением на виновников и жертв, как в случае Холокоста. Однако в значительной степени такая ясность является плодом ретроспективной иллюзии, обусловленной повествованиями, в которых привилегия отдается той или иной стороне конфликта. Насилие сублимируется, когда поправки к такому историческому искажению вносятся в сферу действия тех, кто творит насилие. Например, в нацистской Германии геноцид развертывался постепенно, со временем став кумулятивным конвергентным эффектом программы, которая в основном исполнялась непрямыми средствами.

Осознание некоего общего смысла совершаемого насилия затемнялось двумя факторами современных сложных обществ: бюрократизацией государственного управления (в котором каждый чиновник обладает профессиональной властью лишь в строго ограниченной зоне действий, чем он изрядно напоминает эксперта) и адиафорической способностью языка обозначать какой-либо предмет его определяющими качествами, а не именем собственным. Вместе эти отличительные качества рационального дискурса стали считаться рецептом систематической дегуманизации, как только история рассудила, что нацисты не займут сторону победителей. Если бы они выиграли, их достаточно размытое — или даже банальное (в стиле Эйхмана) — понимание зверств, ими устроенных, было бы нормализовано, не исключено, что примерно так, как по-прежнему нормализована крайняя бедность в развивающемся мире.

Я говорю об этом, разумеется, не для того, чтобы реабилитировать нацистов, а чтобы определить контекст, в котором упражнения в табуированных сюжетах, как у Тетлока, могут послужить размыванию общепринятых моральных интуиций, способствуя более развитой моральной рефлексии. Давайте поразмыслим о спектре политически допустимых реакций на крайние формы глобальной нищеты, способных достичь — более утонченно и более рассредоточенно — того, к чему, вероятно, стремились нацисты, а именно той хорошо продуманной формы пренебрежения, которой удается подчинить страдание вполне определимых классов жертв более важному обетованному благу. В этом случае можно было бы манипулировать несколькими переменными, заставив участников эксперимента рассмотреть, к примеру, в какой момент потогонная работа становится трудовым лагерем, голодание — пыткой и т.д. Важно подчеркнуть, что смысл такого упражнения не в том, чтобы привить моральный скептицизм, а в том, чтобы разрушить иллюзию, будто «аморальное» — это область, которая отделена хорошо заметными вешками, а потому ее легко обойти стороной, достаточно простой осторожности. Скорее, в довольно точном соответствии с принципом «грязных рук», выдвинутым экзистенциализмом, потенциал аморальности присутствует в любых суждениях, которые в конечном счете являются «произвольными» в том строгом смысле, что они требуют взвешенного решения, за которое впоследствии данный человек несет личную ответственность. Результатом такого осознания может быть совершенствование самой нашей способности к решительности, толерантности и прощению.

Но даже за пределами неизбежных контроверз, сопровождающих моральные суждения, взращивание табуированных сюжетов может привести к взрывному эффекту. Наиболее очевидные примеры можно взять из истории науки. Представим Тетлока — путешественника во времени, который просит анатома XVI в. подумать о том, как печень могла бы работать в условиях, очевидно представляющих угрозу нормальной работе человеческого тела. С точки зрения анатома, это было бы приглашением к табуированному сюжету, поскольку ему бы понадобилось сопоставить секулярную ценность чисто интеллектуального любопытства с религиозными и нормативными условиями самой практики анатомии, которые ограничивали рассечение человеческого тела и в любом случае заставляли считать печень неотъемлемой частью тела, органом, а не обособленным куском органической материи.

Конечно, за последние 500 лет изучение человеческого тела было настолько секуляризовано, что сегодня анатом счел бы такой вопрос совершенно обыденным. «Печень» ныне определяется в функциональных, а не в содержательных категориях, то есть не в качестве вещи с определенным видом, консистенцией, строением или генезом, а просто в качестве всего того, что может надежно работать в человеческом теле в качестве устройства для химической переработки веществ. Тем временем и само тело стало считаться самоподдерживаемой системой, состоящей из потенциально заменимых частей, которые все больше делаются на заказ и, возможно, будут делаться так в рутинном порядке, если только в исследованиях стволовых клеток произойдет какой-то прорыв.

Я поднимаю этот вопрос потому, что история анатомии помогает лучше увидеть, что случилось с наиболее древними формами экспертизы после научной революции XVII в. Их предметы утратили свои сакральные границы, поскольку различия по природе превратились в количественные различия, так что два состояния, ранее считавшихся совершенно разными (или даже строго противоположными), — такие, как движение и покой, живое и мертвое, земное и небесное, человеческое и животное — теперь рассматриваются в качестве двух полюсов одного континуума, которые можно изучать одними и теми же инструментами и даже подвергать экспериментальным манипуляциям.

Критическая сторона научной революции требовала мысленных экспериментов точно так же, как и отстаиваемый Тетлоком принцип «мыслить немыслимое», поскольку цель заключалась именно в том, чтобы спровоцировать противоречивые ответы на концептуальных краях уже существующих экспертных знаний, служившие началом для фундаментального переосмысления — например, у Галилея — природы движения.

Итоговым следствием этой трансформации, то есть превращения, если угодно, постоянного в изменчивое, стал переход от аристотелевского взгляда на реальность как лоскутное одеяло обособленных областей бытия к единообразному ньютоновскому взгляду, согласно которому все предметы являются продуктами одной и той же системы законов, постигаемой комплексом одних и тех же когнитивных процессов, пусть и по-разному используемых в разных условиях.

Здесь можно было бы рассмотреть создание экспериментальной дисциплины аксиоэтиологии, название которой представляет собой неологизм из двух греческих корней, указывающий на изучение связки ценностей и причин в мышлении человека. Посылка этой дисциплины в том, что даже легитимность основных наших представлений об эпистемическом авторитете — и не в последнюю очередь тех, что относятся к самой науке — предполагает определенное понимание того, как они приобрели такой авторитет, границы которого можно проверить, если не подорвать, предложив контрфактические исторические сценарии. И Кун, как известно, совершенно справедливо утверждал, что практикующим ученым необходимо «оруэлловское» (или «виговское») понимание собственной истории, в котором все сложности и все альтернативные траектории прошлого подчищаются ради создания гладкого повествования, объясняющего, почему актуальный фронтир исследований проходит именно здесь, а не в другом месте. Такие неявные нарративы легитимации балансируют между двумя позициями — сверхдетерминированным взглядом на интеллектуальную историю ежа и недодетерминированным взглядом лисицы. Этот нормативный баланс легко нарушить, что Тетлок и делает в главах 5–7 своей книги, обращаясь к интерпретациям прошлого, которые, не являясь частью легитимационного архива, пользуются в то же время уважением профессиональных историков.

Несложно было бы предложить современным нерелигиозным ученым контрфактический сценарий Гексли, попросив их представить, как западная наука могла бы достичь всеобъемлющих результатов современной физики, если бы первым в науке усвоили Дарвина. Они, вероятно, сочли бы это возможным, но было бы интересно посмотреть, как именно они расписали бы детали этой альтернативной истории, которая не так уже сильно отклоняется от основных тенденций истории реальной. В частности, где можно было бы найти мотив для концептуализации всей реальности в рамках конечной системы математических законов, если мы начинаем с предельно приземленного, эгалитарного представления о естественном мире, ориентированном на виды? Конечно, история с Дарвином как первым ученым, пришедшим до остальных, допускала бы развитие достаточно сложных технологий, в том числе и математических методов, которые служили бы выживанию человека в обширном пространстве и на больших промежутках времени. Соответственно, физические науки могли бы, вероятно, достичь высот китайской цивилизации. Однако китайцы не считали разумным или даже просто интересным подводить все свои знания под одну интеллектуальную рубрику.

Конечно, наши подопытные-ученые могли бы отвергнуть всю эту возню со сценариями как пустую фантазию, поскольку наука в действительности определяется своим послужным списком, какие бы теологические мотивы ни действовали в прошлом. В таком случае досадно то, что наше понимание послужного списка науки столь сильно зависит от предвзятости в оценке прошлого. Нам легко вспомнить и даже перехвалить эмпирические и практические успехи науки, игнорируя или недооценивая издержки, провалы и явные катастрофы. Возможно, следующим фронтиром «мышления немыслимого» будет объединение экспертов и непрофессионалов из самых разных областей для составления балансовой ведомости науки. И я предполагаю, что итоговый послужной список покажется настолько неровным, что науке, возможно, понадобится возобновить свои связи с теологией, чтобы не утратить легитимности в будущем.

В рубрике «Открытое чтение» мы публикуем отрывки из книг в том виде, в котором их предоставляют издатели. Незначительные сокращения обозначены многоточием в квадратных скобках.
Мнение автора может не совпадать с мнением редакции.